Неточные совпадения
Вот, окружен своей дубравой,
Петровский замок. Мрачно он
Недавнею гордится
славой.
Напрасно ждал Наполеон,
Последним счастьем упоенный,
Москвы коленопреклоненной
С ключами старого Кремля;
Нет, не
пошла Москва моя
К нему с повинной
головою.
Не праздник, не приемный дар,
Она готовила пожар
Нетерпеливому герою.
Отселе, в думу погружен,
Глядел
на грозный пламень он.
Когда приходил к нему мужик и, почесавши рукою затылок, говорил: «Барин, позволь отлучиться
на работу, пóдать заработать», — «Ступай», — говорил он, куря трубку, и ему даже в
голову не приходило, что мужик
шел пьянствовать.
Но поручик уже почувствовал бранный задор, все
пошло кругом в
голове его; перед ним носится Суворов, он лезет
на великое дело.
Чего нет и что не грезится в
голове его? он в небесах и к Шиллеру заехал в гости — и вдруг раздаются над ним, как гром, роковые слова, и видит он, что вновь очутился
на земле, и даже
на Сенной площади, и даже близ кабака, и вновь
пошла по-будничному щеголять перед ним жизнь.
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге
на Гуд-гору; мы
шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела
на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало
на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в
голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
«А куда ж я
иду? — подумал он вдруг. — Странно. Ведь я зачем-то
пошел. Как письмо прочел, так и
пошел…
На Васильевский остров, к Разумихину я
пошел, вот куда, теперь… помню. Да зачем, однако же? И каким образом мысль
идти к Разумихину залетела мне именно теперь в
голову? Это замечательно».
В контору надо было
идти все прямо и при втором повороте взять влево: она была тут в двух шагах. Но, дойдя до первого поворота, он остановился, подумал, поворотил в переулок и
пошел обходом, через две улицы, — может быть, безо всякой цели, а может быть, чтобы хоть минуту еще протянуть и выиграть время. Он
шел и смотрел в землю. Вдруг как будто кто шепнул ему что-то
на ухо. Он поднял
голову и увидал, что стоит у тогодома, у самых ворот. С того вечера он здесь не был и мимо не проходил.
«Что ж, это исход! — думал он, тихо и вяло
идя по набережной канавы. — Все-таки кончу, потому что хочу… Исход ли, однако? А все равно! Аршин пространства будет, — хе! Какой, однако же, конец! Неужели конец? Скажу я им иль не скажу? Э… черт! Да и устал я: где-нибудь лечь или сесть бы поскорей! Всего стыднее, что очень уж глупо. Да наплевать и
на это. Фу, какие глупости в
голову приходят…»
Наконец, пришло ему в
голову, что не лучше ли будет
пойти куда-нибудь
на Неву? Там и людей меньше, и незаметнее, и во всяком случае удобнее, а главное — от здешних мест дальше. И удивился он вдруг: как это он целые полчаса бродил в тоске и тревоге, и в опасных местах, а этого не мог раньше выдумать! И потому только целые полчаса
на безрассудное дело убил, что так уже раз во сне, в бреду решено было! Он становился чрезвычайно рассеян и забывчив и знал это. Решительно надо было спешить!
Выйду сейчас,
пойду прямо
на Петровский: там где-нибудь выберу большой куст, весь облитый дождем, так что чуть-чуть плечом задеть, и миллионы брызг обдадут всю
голову…» Он отошел от окна, запер его, зажег свечу, натянул
на себя жилетку, пальто, надел шляпу и вышел со свечой в коридор, чтоб отыскать где-нибудь спавшего в каморке между всяким хламом и свечными огарками оборванца, расплатиться с ним за нумер и выйти из гостиницы.
— Как не может быть? — продолжал Раскольников с жесткой усмешкой, — не застрахованы же вы? Тогда что с ними станется?
На улицу всею гурьбой
пойдут, она будет кашлять и просить и об стену где-нибудь
головой стучать, как сегодня, а дети плакать… А там упадет, в часть свезут, в больницу, умрет, а дети…
Они
шли с открытыми
головами, с длинными чубами; бороды у них были отпущены. Они
шли не боязливо, не угрюмо, но с какою-то тихою горделивостию; их платья из дорогого сукна износились и болтались
на них ветхими лоскутьями; они не глядели и не кланялись народу. Впереди всех
шел Остап.
Заходила ли речь о мертвецах, поднимающихся в полночь из могил, или о жертвах, томящихся в неволе у чудовища, или о медведе с деревянной ногой, который
идет по селам и деревням отыскивать отрубленную у него натуральную ногу, — волосы ребенка трещали
на голове от ужаса; детское воображение то застывало, то кипело; он испытывал мучительный, сладко болезненный процесс; нервы напрягались, как струны.
Этот долг можно заплатить из выручки за хлеб. Что ж он так приуныл? Ах, Боже мой, как все может переменить вид в одну минуту! А там, в деревне, они распорядятся с поверенным собрать оброк; да, наконец, Штольцу напишет: тот даст денег и потом приедет и устроит ему Обломовку
на славу, он всюду дороги проведет, и мостов настроит, и школы заведет… А там они, с Ольгой!.. Боже! Вот оно, счастье!.. Как это все ему в
голову не пришло!
Она усмехнулась и спряталась. Обломов махнул и ему рукой, чтоб он
шел вон. Он прилег
на шитую подушку
головой, приложил руку к сердцу и стал прислушиваться, как оно стучит.
— Ничего, — сказал он, — вооружаться твердостью и терпеливо, настойчиво
идти своим путем. Мы не Титаны с тобой, — продолжал он, обнимая ее, — мы не
пойдем, с Манфредами и Фаустами,
на дерзкую борьбу с мятежными вопросами, не примем их вызова, склоним
головы и смиренно переживем трудную минуту, и опять потом улыбнется жизнь, счастье и…
— Да, — говорила она, — я простужусь, сделается горячка; ты придешь сюда — меня нет,
пойдешь к нам — скажут: больна; завтра то же; ставни у меня закрыты; доктор качает
головой; Катя выйдет к тебе в слезах,
на цыпочках и шепчет: больна, умирает…
— Другой — кого ты разумеешь — есть
голь окаянная, грубый, необразованный человек, живет грязно, бедно,
на чердаке; он и выспится себе
на войлоке где-нибудь
на дворе. Что этакому сделается? Ничего. Трескает-то он картофель да селедку. Нужда мечет его из угла в угол, он и бегает день-деньской. Он, пожалуй, и переедет
на новую квартиру. Вон, Лягаев, возьмет линейку под мышку да две рубашки в носовой платок и
идет… «Куда, мол, ты?» — «Переезжаю», — говорит. Вот это так «другой»! А я, по-твоему, «другой» — а?
Анисью, которую он однажды застал там, он обдал таким презрением, погрозил так серьезно локтем в грудь, что она боялась заглядывать к нему. Когда дело было перенесено в высшую инстанцию,
на благоусмотрение Ильи Ильича, барин
пошел было осмотреть и распорядиться как следует, построже, но, всунув в дверь к Захару одну
голову и поглядев с минуту
на все, что там было, он только плюнул и не сказал ни слова.
— Какой дурак, братцы, — сказала Татьяна, — так этакого поискать! Чего, чего не надарит ей? Она разрядится, точно пава, и ходит так важно; а кабы кто посмотрел, какие юбки да какие чулки носит, так срам посмотреть! Шеи по две недели не моет, а лицо мажет… Иной раз согрешишь, право, подумаешь: «Ах ты, убогая! надела бы ты платок
на голову, да
шла бы в монастырь,
на богомолье…»
Отчего по ночам, не надеясь
на Захара и Анисью, она просиживала у его постели, не спуская с него глаз, до ранней обедни, а потом, накинув салоп и написав крупными буквами
на бумажке: «Илья», бежала в церковь, подавала бумажку в алтарь, помянуть за здравие, потом отходила в угол, бросалась
на колени и долго лежала, припав
головой к полу, потом поспешно
шла на рынок и с боязнью возвращалась домой, взглядывала в дверь и шепотом спрашивала у Анисьи...
После чая все займутся чем-нибудь: кто
пойдет к речке и тихо бродит по берегу, толкая ногой камешки в воду; другой сядет к окну и ловит глазами каждое мимолетное явление: пробежит ли кошка по двору, пролетит ли галка, наблюдатель и ту и другую преследует взглядом и кончиком своего носа, поворачивая
голову то направо, то налево. Так иногда собаки любят сидеть по целым дням
на окне, подставляя
голову под солнышко и тщательно оглядывая всякого прохожего.
Обломов, подписывая, утешался отчасти тем, что деньги эти
пойдут на сирот, а потом,
на другой день, когда
голова у него была свежа, он со стыдом вспомнил об этом деле, и старался забыть, избегал встречи с братцем, и если Тарантьев заговаривал о том, он грозил немедленно съехать с квартиры и уехать в деревню.
— Обломовщина! — прошептал он, потом взял ее руку, хотел поцеловать, но не мог, только прижал крепко к губам, и горячие слезы закапали ей
на пальцы. Не поднимая
головы, не показывая ей лица, он обернулся и
пошел.
Штольц молча опять
пошел по аллее, склонив
голову на грудь, погрузясь всей мыслью, с тревогой, с недоуменьем, в неясное признание жены.
— Здоровье плохо, Андрей, — сказал он, — одышка одолевает. Ячмени опять
пошли, то
на том, то
на другом глазу, и ноги стали отекать. А иногда заспишься ночью, вдруг точно ударит кто-нибудь по
голове или по спине, так что вскочишь…
— Вы бы прежде говорили, Михей Иваныч, — отвечал Николай скороговоркой и с досадой, изо всех сил бросая какой-то узелок
на дно брички. — Ей-богу,
голова и так кругом
идет, а тут еще вы с вашими щикатулками, — прибавил он, приподняв фуражку и утирая с загорелого лба крупные капли пота.
Когда, воображая, что я
иду на охоту, с палкой
на плече, я отправился в лес, Володя лег
на спину, закинул руки под
голову и сказал мне, что будто бы и он ходил.
Рыженькая лошадка,
на которой ехал папа,
шла легкой, игривой ходой, изредка опуская
голову к груди, вытягивая поводья и смахивая густым хвостом оводов и мух, которые жадно лепились
на нее.
Накануне погребения, после обеда, мне захотелось спать, и я
пошел в комнату Натальи Савишны, рассчитывая поместиться
на ее постели,
на мягком пуховике, под теплым стеганым одеялом. Когда я вошел, Наталья Савишна лежала
на своей постели и, должно быть, спала; услыхав шум моих шагов, она приподнялась, откинула шерстяной платок, которым от мух была покрыта ее
голова, и, поправляя чепец, уселась
на край кровати.
На беленькой шейке была черная бархатная ленточка; головка вся была в темно-русых кудрях, которые спереди так хорошо
шли к ее прекрасному личику, а сзади — к
голым плечикам, что никому, даже самому Карлу Иванычу, я не поверил бы, что они вьются так оттого, что с утра были завернуты в кусочки «Московских ведомостей» и что их прижигали горячими железными щипцами.
Он чувствовал, что лошадь
шла из последнего запаса; не только шея и плечи ее были мокры, но
на загривке,
на голове,
на острых ушах каплями выступал пот, и она дышала резко и коротко.
Долли
пошла в свою комнату, и ей стало смешно. Одеваться ей не во что было, потому что она уже надела свое лучшее платье; но, чтоб ознаменовать чем-нибудь свое приготовление к обеду, она попросила горничную обчистить ей платье, переменила рукавчики и бантик и надела кружева
на голову.
— Я жалею, что сказал тебе это, — сказал Сергей Иваныч, покачивая
головой на волнение меньшого брата. — Я
посылал узнать, где он живет, и
послал ему вексель его Трубину, по которому я заплатил. Вот что он мне ответил.
Пожимаясь от холода, Левин быстро
шел, глядя
на землю. «Это что? кто-то едет», подумал он, услыхав бубенцы, и поднял
голову. В сорока шагах от него, ему навстречу, по той большой дороге-муравке, по которой он
шел, ехала четверней карета с важами. Дышловые лошади жались от колей
на дышло, но ловкий ямщик, боком сидевший
на козлах, держал дышлом по колее, так что колеса бежали по гладкому.
Потом
посылали его в спальню к княгине принесть образ в серебряной, золоченой ризе, и он со старою горничной княгини лазил
на шкапчик доставать и разбил лампадку, и горничная княгини успокоивала его о жене и о лампадке, и он принес образ и поставил в
головах Кити, старательно засунув его за подушки.
— Нет, штука.
Идите,
идите, Василий Лукич зовет, — сказал швейцар, слыша приближавшиеся шаги гувернера и осторожно расправляя ручку в до-половины снятой перчатке, державшую его за перевязь, и подмигивая
головой на Вунича.
Народ, доктор и фельдшер, офицеры его полка, бежали к нему. К своему несчастию, он чувствовал, что был цел и невредим. Лошадь сломала себе спину, и решено было ее пристрелить. Вронский не мог отвечать
на вопросы, не мог говорить ни с кем. Он повернулся и, не подняв соскочившей с
головы фуражки,
пошел прочь от гипподрома, сам не зная куда. Он чувствовал себя несчастным. В первый раз в жизни он испытал самое тяжелое несчастие, несчастие неисправимое и такое, в котором виною сам.
— Ну,
иди,
иди, и я сейчас приду к тебе, — сказал Сергей Иванович, покачивая
головой, глядя
на брата. —
Иди же скорей, — прибавил он улыбаясь и, собрав свои книги, приготовился итти. Ему самому вдруг стало весело и не хотелось расставаться с братом. — Ну, а во время дождя где ты был?
Непогода к вечеру разошлась еще хуже, крупа так больно стегала всю вымокшую, трясущую ушами и
головой лошадь, что она
шла боком; но Левину под башлыком было хорошо, и он весело поглядывал вокруг себя то
на мутные ручьи, бежавшие по колеям, то
на нависшие
на каждом оголенном сучке капли, то
на белизну пятна нерастаявшей крупы
на досках моста, то
на сочный, еще мясистый лист вяза, который обвалился густым слоем вокруг раздетого дерева.
— Очень хорошо. Прокофьич, возьми же их шинель. (Прокофьич, как бы с недоумением, взял обеими руками базаровскую «одёженку» и, высоко подняв ее над
головою, удалился
на цыпочках.) А ты, Аркадий,
пойдешь к себе
на минутку?
Базаров тихонько двинулся вперед, и Павел Петрович
пошел на него, заложив левую руку в карман и постепенно поднимая дуло пистолета… «Он мне прямо в нос целит, — подумал Базаров, — и как щурится старательно, разбойник! Однако это неприятное ощущение. Стану смотреть
на цепочку его часов…» Что-то резко зыкнуло около самого уха Базарова, и в то же мгновенье раздался выстрел. «Слышал, стало быть ничего», — успело мелькнуть в его
голове. Он ступил еще раз и, не целясь, подавил пружинку.
Вот
идет Ермил к лошади, а лошадь от него таращится, храпит,
головой трясет; однако он ее отпрукал, сел
на нее с барашком и поехал опять, барашка перед собой держит.
А человек-то это
шел наш бочар, Вавила: жбан себе новый купил, да
на голову пустой жбан и надел.
Моргач иногда по целым неделям обдумывает какое-нибудь, по-видимому простое, предприятие, а то вдруг решится
на отчаянно смелое дело, — кажется, тут ему и
голову сломить… смотришь — все удалось, все как по маслу
пошло.
— Как же это так? Жила, жила, кроме удовольствия и спокойствия ничего не видала — и вдруг: стосковалась! Сём-мол, брошу я его! Взяла, платок
на голову накинула — да и
пошла. Всякое уважение получала не хуже барыни…
Мы
пошли: Бирюк впереди, я за ним. Бог его знает, как он узнавал дорогу, но он останавливался только изредка, и то для того, чтобы прислушиваться к стуку топора. «Вишь, — бормотал он сквозь зубы, — слышите? слышите?» — «Да где?» Бирюк пожимал плечами. Мы спустились в овраг, ветер затих
на мгновенье — мерные удары ясно достигли до моего слуха. Бирюк глянул
на меня и качнул
головой. Мы
пошли далее по мокрому папоротнику и крапиве. Глухой и продолжительный гул раздался…
— А вот мой личный враг
идет, — промолвил он, вдруг вернувшись ко мне, — видите этого толстого человека с бурым лицом и щетиной
на голове, вон что шапку сгреб в руку да по стенке пробирается и
на все стороны озирается, как волк?
На другой день
пошел я смотреть лошадей по дворам и начал с известного барышника Ситникова. Через калитку вошел я
на двор, посыпанный песочком. Перед настежь раскрытою дверью конюшни стоял сам хозяин, человек уже не молодой, высокий и толстый, в заячьем тулупчике, с поднятым и подвернутым воротником. Увидав меня, он медленно двинулся ко мне навстречу, подержал обеими руками шапку над
головой и нараспев произнес...
Пока Ермолай ходил за «простым» человеком, мне пришло в
голову: не лучше ли мне самому съездить в Тулу? Во-первых, я, наученный опытом, плохо надеялся
на Ермолая; я
послал его однажды в город за покупками, он обещался исполнить все мои поручения в течение одного дня — и пропадал целую неделю, пропил все деньги и вернулся пеший, — а поехал
на беговых дрожках. Во-вторых, у меня был в Туле барышник знакомый; я мог купить у него лошадь
на место охромевшего коренника.